Бледнолицые и краснокожие. Индейцы отделяются от сша Собрать стадо коров

02.02.2024 Частные

Когда я долгое время работал в Канаде, меня волновала проблема коренного населения Америки. С одной из ее сторон — отношением белого населения к индейцам (нынешнего белого к сегодняшним индейцам) - я соприкоснулся вплотную.

Какой-то индеец

Мой сосед Раймонд пригласил меня поехать ловить рыбу.

На этом озере, - сказал он,- мало кто бывает, там еще можно поймать две-три форели. И не каких-нибудь коротышек, а фунта по три-четыре каждая. Если повезет, то, может быть, попадется и северная щука фунтов на двадцать. Лодки и снасти возьмем у старика Корли.

Это было так заманчиво, что мне оставалось только согласиться. Дело происходило в Канаде, недалеко от границы с США. Часа в четыре дня, в субботу, мы катили в раймондовском «шевроле». Уже в сумерках добрались до озера и не без труда нашли на его берегу хижину Корли. Впрочем, хижина - это не то слово. Еще с давних времен колонизации и войн с индейцами белые поселенцы строили себе дома-крепости, немного напоминающие русские рубленые избы, благо леса тогда еще было много. Вот так именно выглядел дом Корли. Черная вода начиналась буквально у моих ног, и в стороне что-то постукивало непрерывно: вероятно, лодки, привязанные поблизости. Электричества не было, только в небольшом оконце дома позади меня скудно светила керосиновая лампа. Понемногу глаза привыкли к темноте; справа и слева начали угадываться высокие скалы и холмы, густо поросшие лесом. Из этой тьмы вышла вдруг здоровенная кудлатая лайка, подошла ко мне и ткнулась носом в ногу. Взглянув на добродушную лохматую морду, я решился потрепать ее по шее, что, к моему облегчению, псу очень понравилось. Он протяжно вздохнул, сел и привалился к моим ногам. «Это хорошая примета, - подумал я, - если пес добродушен, видно, хозяин его тоже человек неплохой».

Вдруг очень далеко, в темноте, появился крохотный огонек, где-то там, за водой. Появился и исчез, но через несколько мгновений появился снова и уже не пропадал. Тишина стояла полная, если не считать шелеста набегавшей волны. В это время позади открылась дверь, и ко мне подошел Корли. Из двери, оставшейся полуоткрытой, пополз тусклый свет и успел захватить тень удалявшегося пса.

А, - сказал Корли, - Чиф уже тут как тут, он любит встречать новых людей, все-таки развлечение. Вы, наверное, не представляете себе, какое тут безлюдье. Все уходят в город. Земли тут нет, одни камни, скалы, ели и озера, в которых рыбы почти не осталось.

Вы только не подумайте, что в этом тоже ничего нет, - спохватился он, - для любителей-то кое-что найдется, но чтобы жить на подножном корму, как в старые времена, этого не хватает...

Корли замолк, из темноты появился Чиф и на этот раз уселся около хозяина, не обратившего на него ни малейшего внимания. Чиф озабоченно почесался и нехотя передвинулся ко мне. Снова стало тихо.

А что это за огонек, - спросил я, - вон там, между небом и землей?

Это около трех миль отсюда, в том конце, - сказал Корли. - Там индеец живет. Уже много лет, даже не помню, когда он появился. Пойдемте спать, уже пора, завтра рано вставать.

Никто не стал ждать второго приглашения, и через десять минут Корли показал мне на три двери, ведущие куда-то из кухни-столовой его дома:

Выбирайте любую, они все одинаковые.

Открыв крайнюю дверь, я обнаружил крохотную комнатку, где стояли кровать и стул - больше ничего. Небольшое оконце, расположенное странно низко над полом. Стекло было все в трещинах. Я быстро разделся, залез под одеяло и только тогда обратил внимание, что в «кабине» не было потолка, а прямо над головой виднелись дряхлые стропила и доски крыши на них.

Сон не шел ко мне, верно, необычность обстановки мешала. Я повернулся на бок, лицом к оконцу и снова увидел одинокий огонек на том конце озера...

Проснулся я от тихого шума в большой комнате. В окошко пробивался странный свет - тусклый и серый. Быстро одевшись, я вышел в кухню. Корли стоял у стола и строгал большим охотничьим ножом кусок бекона прямо на сковородку...

Бегите на озеро, - сказал он, - умывайтесь и обратно. Раймонд уже там.

Когда я вышел, меня сразу охватил густой туман, и, хотя стало посветлее, все равно ничего не было видно.

Вода была чертовски холодная. Когда я разогнулся и стал вытираться, то увидел наконец и лодки, привязанные в стороне. Две деревянные и одну алюминиевую, старую и довольно сильно побитую по бортам.

Завтрак прошел в молчании.

Ну, теперь пошли, - сказал Корли, обращаясь не то к нам с Раймондом, не то к Чифу.

Туман понемножку поднимался, и где-то в стороне уже угадывалось солнце.

Корли сунул Чифу у крыльца жестяную тарелку с остатками завтрака и спустился с нами к воде.

Полезайте вот в эту деревянную лодку, - сказал он мне. - Мотор здесь надежный, идите на самых малых оборотах вот в этом направлении, - и он показал рукой в стену тумана. - Здесь залив мили на три, да и ширина около мили. Делайте повороты пошире, чтобы не спутать лески. Вот так и ходите вдоль него. Старайтесь держаться середины, там есть глубокие расселины, в них-то и стоит форель. Раньше часа дня не возвращайтесь.

Вероятно, полоса тумана у берегов держалась подольше, потому что лодка быстро выскочила на открытую воду, и передо мною развернулась суровая картина.

Озеро, а вернее его залив, с одной стороны теснили высокие холмы, поросшие лесом. Они прямо упирались в воду, их крутые склоны сплошь заросли ельником, и не было видно ни одного хоть немного ровного места. А с другой стороны возвышались колоссальные каменные обрывы - скалы, на макушках которых видны были снизу все те же зубчатые ели.

Берега повсюду были усыпаны крупными камнями и плавником самых причудливых форм, побелевшим от солнца, ветра и морозов. Вдали виднелось несколько каменных островков, гладких, словно причесанных. Кое-где по ним торчали отдельные деревья.

Мотор глухо шумел, последние клочья тумана быстро исчезли, и наконец скрылся берег, где стоял дом Корли.

Прошло, наверное, минут сорок, и потихоньку начал приближаться противоположный конец залива. И тут я увидел на пологом бережку в центре небольшой лужайки-поляны хижину, тоже рубленную тем же старинным способом, как и дом Корли, только поменьше.

В этом домике было два окна с белыми занавесками, из трубы шел дымок, на загородке висела небольшая сеть, и была прислонена лодка. Но какая! Самое настоящее каноэ, на каких в старые годы разъезжали, охотились и воевали и Гайавата, и Ункас, и их друзья, и их враги. Трудно было разглядеть, из чего она была сделана, пожалуй, все же не из бересты. Больно уж она была темная. Но форма была самая доподлинная, самого настоящего боевого каноэ краснокожих индейцев. Я видел такие в музеях.

Часам к одиннадцати я все-таки поймал одну форель фунта на три.

Ровно в час дня я подошел к берегу. Мы с Корли подошли к воде и уселись покурить на толстый обрубок дерева.

Корли, - сказал я, - что вы знаете об этом индейце, который живет на том берегу?

Да ничего, - отвечал он, - живет и живет, хорошо, что не ворует и вроде не пьет. У него там и жена есть.

Она белая, подумать только. Оба совсем немолодые. Так и появились здесь вместе. Должно быть, сбежали откуда-нибудь. И никто не знает, на что они живут.

А кому это надо знать? - спросил я.

Да никому, пожалуй, - неуверенно отвечал Корли. - Полиция-то о них знает, - продолжал он, - но не трогает. Видно, они и в самом деле тут никому не мешают. Раза два его видели в тутошнем городишке, там есть лавки и все прочее. Он приносил туда меха. Трапперствует, конечно. Да и много ли им надо, этим язычникам?

А почему вы уверены, что они язычники, жена-то у него белая? Сами говорили.

Белая-то она белая, но их так и не видали ни в одной церкви в округе. Да ведь, по правде говоря, и машины-то у них нет. Нет даже лодочного мотора. Только каноэ. Он, верно, в Штаты ранней весной по озеру на нем добирается. Там за меха платят дороже. А индейцу тридцать миль на каноэ пройти ничего не стоит. Летом-то у них хорошо. У них даже корова была, но вот уже года два не видно. Наверное, сдохла от старости.

А волки есть тут? - спросил я.

Есть, но мало. Зато водится черный медведь, но тоже немного. Вот лосей порядочно, да и тех бобры выживают, губят лес своими плотинами, а по скалам лось лазить не охотник. Индеец, наверное, бьет их. Что ж, ему пары лосей на всю зиму хватит. Ему даже лучше, чем индейцам в резервациях. Там они бездельничают на субсидиях государства, а этот, по крайней мере, сам себя кормит. Налоги-то плачу я, а с него и взять нечего.

А если заболеет? - заметил я.

О, они не хворают, а если что и случится, то они знают старые секреты и лесные средства. Вот уж здесь я ему завидую! - воскликнул Корли. - Мне-то доктора и лекарства обходятся безумно дорого. Просто иной раз теряешься. Особенно когда внучата хворают.

И тут Корли решительно повернул разговор на свои горести и трудности.

Когда мы ехали обратно, Раймонд молчал, а я не стал расспрашивать его ни о чем. Что мог добавить маленький клерк из большого города, где жила его семья, где ему не хватало заработка и все время приходилось изворачиваться, чтобы свести концы с концами?

Нельзя сказать, что Корли и тем более Раймонд ненавидели краснокожих. У Раймонда вообще не было для этого никаких конкретных оснований. Его жизнь в большом городе целиком поглощала все его духовные и физические силы. У него была точная цель, задача выжить и обеспечить минимум условий для выживания своим детям. Корли находился в несколько других обстоятельствах. Ведь индеец был его непосредственным соседом, и, хотя Корли не питал к нему ненависти, настоящей расовой злобы, он, как и Раймонд, был равнодушен к этому индейцу. Но, как мне кажется, здесь присутствовал несколько своеобразный в этой ситуации элемент. Корли бессознательно завидовал индейцу. А ведь и в самом деле этот индеец осуществил извечную мечту маленького человека в буржуазном обществе. Самостоятельность, независимость от общества, в данном случае белого общества, независимость от грабительских услуг официальной медицины, жизнь на природе, и мало ли какие еще преимущества жизни индейца могли подсознательно возникнуть в уме Корли? Но элемент зависти к индейцу у него, безусловно, был. Корли только не смел признаться в этом даже самому себе.

Рэймонд и Корли были самыми обыкновенными людьми, еле-еле сводившими концы с концами, и им было не до индейцев. Не было у них к ним ни зла, ни добра... Только равнодушие...

Ушедшие...

Сложная проблема современного состояния взаимоотношений индейцев с белым населением на поверку оказалась не столь уж сложной. В лучшем случае обыкновенные люди и в США, и в Канаде равнодушны к индейцам, независимо от того, где эти индейцы находятся - в городах, в резервациях или в глухих местах самого севера Канады, например. О судьбе этой последней категории мне довелось узнать чуть больше, чем это принято обсуждать вслух - в газете, журнале, кино и по телевидению.

Я знал, куда пойти и кого расспросить. В Оттаве есть музей, посвященный естественной истории. В нем шесть или больше залов посвящены быту, культуре и истории индейцев Северной Америки.

В этом музее познакомился я с двумя его сотрудниками - мужем и женой. Он известный - в узких кругах, конечно, - археолог, специалист по истории окультуривания дикой кукурузы древними индейскими племенами в Мексике и Центральной Америке. Она - этнограф, специалист по северным племенам индейцев - и рассказала мне о своей только что выпущенной работе, похожей на последнюю страницу в истории традиционных племен индейцев Северной Америки. Одну из бесед с Энни мы вели прямо в музее. Я заинтересовался старой бизоньей шкурой, натянутой на деревянный каркас и покрытой рисунками: человечками, стилизованными фигурами зверей, нанесенными выцветшей краской.

Что это означает? - спросил я у Энни.

Это осталось от племени сиу, - отвечала она, - но прочесть это теперь уже некому. Я пыталась разгадать смысл этого, но... Дело в том, что традиции утеряны. Да и как им было уцелеть?

В 1885 году в тех местах, где кончаются прерии и начинаются леса, то есть в северных районах канадских провинций Саксачеван и Манитоба, вспыхнули восстания индейцев. Туда были направлены войска, точно так же, как это было сделано ранее в США, и восстание потопили в крови. Это был конец. Конец юридический, конец военный, конец экономический - бизонов больше не было, их всех уничтожили. Без бизонов жизни быть не могло, и судьба индейцев была решена. Но какие-то жалкие остатки их ушли на север, в леса на территории между Лабрадором и Гудзоновым заливом и Юконом с Аляской. Ушли в самые глухие места. Там безлюдье на тысячи миль. Вот там-то и обосновались - не тысячи и не сотни, а десятки индейских семей, живущих по старым законам и обычаям. Основа жизни - охота. Добыча мехов и продажа их за сотни миль от стойбища белым скупщикам. От них получают охотники-индейцы оружие, снаряжение, немного табака и соли, очень редко красное и синее сукно для женщин. Больше ничего. Места их постоянного обитания фактически неизвестны. Они меняют место, когда в округе охотка больше не кормит. Они живут там и зимой и летом. Зимой даже легче жить. Пройти можно везде. Не то что в летнее время.

Энни вот уже несколько лет отправляется к ним ранней весной и возвращается поздней осенью. Это последняя возможность воочию убедиться во многом или, наоборот, преодолеть предвзятые мнения о жизни и обычаях индейцев. Сначала они не принимали ее в свой круг. Но она, как женщина, довольно скоро вошла в доверие к старым сквау в одном из далеких стойбищ. Эти старухи занимают важное место в родовой иерархии. Дело мужчины - охотиться и быть воинами, а старые женщины управляют жизнью в семье, в быту стойбища. Короче говоря, теперь Энни принимают как свою в двух или даже трех стойбищах. Ей только надо прибыть весной в определенное место на определенном озере, доступном для небольшого гидроплана. Там ее уже ждут индейцы с каноэ. Иногда ей приходится ждать их несколько дней. Это важная деталь, так как места стойбищ постоянно изменяются, и без друзей Энни просто не найдет их. Самое дорогое, что она везет туда, - иголки, нитки и цветной бисер. Еды везти не надо. У них все есть. Лес и карибу, иногда лоси хорошо их кормят и одевают. С эскимосами, своими ближними соседями, они не смешиваются. Хорошо знают друг о друге, но это два разных мира, два мировоззрения. Впрочем, они так далеки друг от друга, что встречи могут быть только случайными.

Власти имеют об индейцах весьма смутное представление. В конце концов, их так мало. Энни сказала, что она имеет дело с двумя родами, это около семидесяти-восьмидесяти человек. Ну кто с ними станет возиться? Их оставили в покое, о них забыли. Все забыли, кроме Энни. Она полагает, что это наилучший выход. От прямого общения с современной цивилизацией они перемрут от болезней или еще хуже - сопьются, так как сейчас разрешена продажа спиртного любому индейцу. Впрочем, Энни не скрыла, что у них там очень высокая детская смертность. Жизнь этого последнего осколка бывшего великого племени кри 1 висит на волоске. Равновесие неустойчивое.

Энни обвела рукой бесконечную вереницу луков и стрел, весел и детских люлек за стеклом витрин в безлюдных залах музея.

Единственно, что их поддерживает, это чувство необходимости сохранения традиций. Из поколения в поколение, а если считать с 80-х годов прошлого века, их сменилось уже три или четыре, старейшины в этом небольшом мирке сохраняют предания и основы духовного мира. В нашем понимании, - говорила Энни, - это религия, а в их - просто образ жизни, где все живое в лесах и сам лес одухотворены. Вспомните Гайавату Лонгфелло и вы сразу поймете духовный мир людей из этих двух стойбищ. Но все же у них заметна некоторая деградация, упрощение обычаев. Например, я ни разу не видела, чтобы они совершали обряды с исполнением священных танцев. У них отсутствуют имена, исполненные поэтического, свежего чувства. Нет женщин с именами, скажем, «Утренняя Роса» или «Свет Вечерней Звезды». Имена теперь простые, часто связанные с обязанностями в быту или на охоте, а у мужчин имена связаны с животным миром, вроде - «Бродящий Волк» или «Летающая Сова». Чувствуется, что у них смешались обычаи прошлого, сохранившиеся только по случайным воспоминаниям и пришедшие из разных племен. Энни слышала у них такие слова из песни, которую поют у костра:

Один я иду по дороге,

Которая никуда не ведет...

Но зато я ухожу прочь

Отсюда, где никого не осталось...

По словам Энни, примерно такие строки были записаны фольклористами еще в конце прошлого века у индейцев из прерий. Содержание может быть отнесено и к очень давним временам, но теперь слова эти зазвучали по-новому. Энни горько вздохнула.

Старое поколение ушло навсегда охотиться в вечные прерии наверху, куда ведет великая дорога - Млечный Путь. Но за последние годы выросло молодое поколение в тех же лесах на севере, и у них другая жизнь...

В апреле, 22-го числа, в отделе "Искусство и идеи" газеты Нью-Йорк Таймс появилась статья Мичико Какутани под названием "Новая волна писателей переделывает литературу". Заглавие неинтересное, газетно-информативное, не более, но тема достойная, сюжет остро современный и вообще представляющий большой культурный интерес. Процитирую кое-что оттуда:

Шестьдесят один год назад в знаменитом эссе Филипп Рав разделил американских писателей на две группы: "бледнолицых", таких, как Генри Джеймс и Томас Элиот, - высоколобых, философски чутких, обладающих острым культурным самосознанием, - и "краснокожих" - таких, как Уитман или Драйзер, - с намеренно заземленным стилем и шумной популистской идеологией. В первой группе господствовали культурный символизм и аллегоризм, тщательная стилистическая отделка, во второй держались грубой реальности, практиковали эмоциональный натурализм.

Недостатки обеих групп вырастали, как водится, из их достоинств. Бледнолицым грозил снобизм, излишняя педантическая изысканность, а краснокожие впадали в грубый антиинтеллектуализм и склонны были к конформизму, то есть принимали действительность, как она есть. И по мнению Филиппа Рава - редактора журнала Партизан Ревю, одного из влиятельнейших тогдашних критиков, - национальная литература была искалечена этим расколом, страдала шизофреническим распадом личности.

В общем и целом соглашаясь с этим диагнозом, поставленным шестьдесят лет назад, Мичико Какутани (культурный обозреватель Нью-Йорк Таймс) утверждает, что новая англоязычная литература преодолела этот раскол и распад, сумела синтезировать обе линии в новых произведениях, отмеченных как остротой и тонкостью стилистических приемов, так и верностью современности, живому течению нынешней жизни. Она называет достаточно много имен, причем далеко не всегда молодых писателей: к числу таких синтезаторов она относит, например, Филиппа Рота, Тони Моррисон, Салмана Рушди - писателей, давно уже действующих. Из молодых выделяет Дэйва Эггерса, Алекса Гарланда, Ричарда Пауэрса, Зэди Смит; последняя - англичанка по отцу, мать ее из бывших колоний, так же как Салман Рушди из Бомбея, а Казуо Ишигуро вообще из Японии. Эта черта чрезвычайно характерна: новейшая англоязычная литература в значительной части делается людьми иного, не англо-американского этнического происхождения, что ведет к ее несомненному обогащению. (Вспомним, кстати, крупную фигуру тринидадца Найпола.) Нам сейчас не нужно уходить в соответствующие подробности, но вывод Мичико Какутани, несомненно, стоит привести, - она говорит уже и не о новой англоязычной литературе, а о чем-то культурно большем, значительнейшем, - именно:

Нынешний синтез двух литературных течений - бледнолицых и краснокожих, по старому определению Филиппа Рава, не только соединил воедино культурную высоту и полнокровность жизни, - он, этот синтез, свидетельствует о жизненности самой литературы, о том, что слухи о ее смерти, упорно распространяемые такими учеными, как Гаролд Блум и Алвин Кернан, сильно преувеличены, что литература сумела пережить собственную деконструкцию, сумела противостать как электронной революции, так и пению голливудских сирен, что молодые писатели, изобретая новые формы письма, продолжают поклоняться древнему искусству литературы .

В общем получается, что не так все и плохо на Западе - в смысле высокой культуры: нужно только поменьше смотреть в ящик и почаще ходить в книжные магазины или библиотеки. Кстати, в нью-йоркском книжном магазине вы вспоминаете разговоры о культурном упадке Запада с ухмылкой: ничего себе упадок - думаете вы, глядя на книжные полки, на которых есть все. Подчеркиваю: ВСЕ. При желании живучи на Западе, даже в Америке, можно быть очень и очень не серым. Соответствующие ниши - есть, безусловно есть. Делу мешает безумный напор поп-культуры, того же ящика, и некоторые влиятельные политико-идеологические инспирации, особенно пресловутый мультикультурализм. Но вот вам пример правильного, подлинного мультикультурализма - то, о чем писала Мичико Какутани: половина ярких литературных имен - не белые. (Кстати, моя последняя фраза - политически некорректная.)

Человеку с русским культурным опытом, конечно, много легче не обращать внимания на попсовую ерунду: русский привык к хорошим книгам. Вот и возникает вопрос в связи с обсуждаемой темой: а как у русских было (и есть) в смысле бледнолицести и краснокожести? По-моему, в России такой темы не было - не было раскола литературы по линии тонкачество - грубый реализм. Прежде всего потому, что особенного тонкачества не было. Кто в русской классике бледнолицый? Разве что Тургенев. Можно ли назвать бледнолицым Пушкина, написавшего Пугачева? Бледнолицыми были карамзинисты, и, кстати сказать, Пушкин, в интерпретациях Тынянова, сумел преодолеть эту моду, синтезировал новый изящный слог с архаистической державинской струей. Несомненные бледнолицые тонкачи в России - это серебряный век с его многочисленными ангелами-андрогинами. С другой стороны: а Блок? Что, кто у него важнее - Прекрасная Дама или падшая звезда-проститутка? Поэму "Двенадцать" написал, безусловно, краснокожий. Набоков вроде бы был бледнолицым, хотя и отличался вкусом к сочной реалистической детали. Проза Мандельштама, пожалуй, - образцовый пример бледнолицести в литературе.

Вот, кстати, пример органического и удавшегося превращения русского писателя из бледнолицего в краснокожего - с одновременным движением его от поэзии к прозе: Бунин. Корней Чуковский о нем великолепно написал: это Фет, превратившийся в Щедрина, акварелист, ставший потрясателем основ. Еще из этой давней статьи Чуковского:

Бунин постигает природу почти исключительно зрением... Его степной, деревенский глаз так хваток, остер и зорок, что мы все перед ним - как слепые. Знали ли мы до него, что белые лошади под луной зеленые, а глаза у них фиолетовые, а дым - сиреневый, а чернозем - синий, а жнивья - лимонные? ... Любование, радование зримым - главная услада его творчества... глаз у Бунина гораздо активнее сердца, (и) покуда сиреневые, золотистые краски тешат его своей упоительной прелестью, его сердце упорно молчит.

Чуковский продолжает:

...я говорил о пристрастии Бунина к зрительным образам, о том, что природа наделила его замечатльным, редкостным, почти нечеловеческим зрением. Теперь мы видим, что это не единственный дар, полученный им от природы: наряду с зоркостью он обладает такой же феноменальной, изумительной памятью, без которой он не мог бы воссоздавать в своих книгах столько мельчайших деталей предметного мира, когдла бы то ни было увиденных или услышанных им. Какая бы вещь ни попалась ему под перо,он так отчетливо, так живо - словно в галлюцинации - вспоминает ее со всеми ее мельчайшими свойствами, красками, запахами, что кажется, будто она сию минуту у него перед глазами и он пишет ее прямо с натуры... Заодно с изощреннейшим зрением и редкостно сильной памятью у Бунина обнаружился изумительно чутккий слух.

Чуковский, кстати, резко противопоставил здоровую прозу Бунина современной ему, так называемой, декадентской литературе - и отметил у самого Бунина сознание такой противопоставленности:

Всюду в литературе ему видятся шпагоглотатели, фокусники, жонглеры слов, прелюбодеи мысли, а он в своем убогом Суходоле, в стороне от нечестивого торжища, словно дал себе обет простоты и правдивости.

Вот тут есть некоторая неточность: как раз "Суходол" бунинский далеко не прост, в нем некоторая декадентщинка чувствуется, это отнюдь не так называемый реализм. Это, как сказано другим критиком о другом писателе, натурализм, истончившийся до символа. И возникает колоссальный образ обреченной, пропащей России, неких грозовых канунов, подошедшего вплотную конца. А простую, реалистическую и натуралистическую "Деревню" сколько ни читай - ничего в голове не удерживается, кроме какой-то грязи по ступицу. Единственное, что мне оттуда помнится, - как некий мужик говорит о деревенской красавице: "Чисто кафельная, сволочь".

В общем, получается, одним краснокожим в литературе делать нечего. Здоровых мужиков нужно в арестантских ротах держать, а не в литературе, как советовал Чехов. Такими симулянтами он считал как раз тогда появившихся декадентов. Но, повторяю, без такой симуляции, такого придуривания и юродства в литературе удачи редки. Толстой с Достоевским тоже ведь юродствовали: один притворялся моралистом, а второй вообще православным христианином. (И, замечу в скобках, только два человека в России им не поверили: Константин Леонтьев и Лев Шестов.) Но без такой игры, без масок и их смены обойтись в искусстве нельзя.

Вопрос о бледнолицых и краснокожих становится, таким образом, вопросом о так называемой искренности в литературе. Я хочу еще раз поставить его на примере двух очень знаменитых французов - Камю и, сами понимаете, Сартра.

Вспомним одну черту краснокожих, о которых говорят американцы Филипп Рав и Мичико Кукутани: это их пристрастие к политической повестке дня, прогрессистский идеологизм. По этой линии чрезвычайно резко расходятся и разводятся Сартр и Камю, несмотря на видимо объединяющий их экзистенциализм. Мировоззрительный склад вроде бы один; откуда же столь резкое расхождение в политике? Почему первоклассный, чтоб не сказать гениальный философ Сартр впадал в такие чудовищные политические ошибки - почему его вообще потянуло в политику, занесло на эту галеру? Это ж надо было такое придумать: связаться с коммунистами, со сталинским Советским Союзом в 52-м году - во время процесса Сланского и накануне дела врачей? Откуда вообще у Сартра эта несчастная мысль о необходимости ангажированной литературы - поставленной на служение, взявшей на себя служение?

Эта мысль идет из глубин его философии, его экзистенциализма, его нигилистической онтологии. Само сознание человека - это манифестация ничто, свидетельство бессмысленности бытия и, отсюда, тотальной человеческой свободы. Человек - это существо, посредством которого в мир приходит ничто. В одном месте Сартр говорит: ничто - это обвал бытия, в котором рождается мир. Ибо само по себе, в себе бытие существует лишь как бескачественная сплошность - свалка, громоздящаяся до неба. Философия Сартра стоит и падает вместе с ее методологической предпосылкой - феноменологией Гуссерля, пресловутой эпохЕ - феноменологической редукцией, выносящей за скобки априорные ценностные ориентации. Можно философствовать так, а можно и иначе, никакой последней строгой научности в философии все равно не добьешься. Сартр, в соответствии с установками собственного экзистенциализма, выбрал такой мир, такого себя, ибо сказано: выбирая себя, человек выбирает мир. Но ему стало скучно и одиноко, и он стал стараться это одиночество преодолеть - как в рассказе Хемингуэя некая американская пара старалась иметь ребенка. А для таких духовных вершин существует старый, испытанный способ обретения любви в пустом и бессмысленном мире - народопоклонничество, политическая левизна. Это и можно назвать добровольным превращением бледнолицего в краснокожего. Была своя логика в пути Сартра - диктовавшаяся самим его психологическим складом: в экзистенциализме психология - это и есть антропология, а последняя - самая настоящая онтология, учение о бытии.

Вот короткое, но достаточное объяснение этого сюжета в одной из автобиографических книг Симоны де Бовуар:

Что такое ангажированность писателя? Это следствие разрыва с метафизической концепцией литературы. Но если метафизика, внеположные человеку ценности не сущетсвуют, то достоинство литературы сохранится постольку, поскольку она полностью поставит себя в ситуацию, то есть ангажируется, выберет цель и способ борьбы. Иначе она будет игрушкой - у эстетов и ничем в коммерческом варианте. И если в будущем исчезнет ангажированная литература, то это ознаменует полный крах достойных человека проектов.

А вот что она же пишет о Камю:

Политические и идеологические разногласия Сартра и Камю, существовавшие уже в 45-м, углублялись с каждым годом. Камю был идеалист, моралист и антикоммунист; вынужденный иногда уступать Истории, он старался как можно быстрее уходить от нее; чувствительный к человеческим страданиям, он приписывал их Природе. Сартр с 40 года вел трудную борьбу с идеализмом, старался избавиться от своего первородного индивидуализма, жить в Истории. Камю сражался за великие принципы и обычно избегал конкретных политических акций, которым отдавал себя Сартр. В то время как Сартр верил в истину социализма, Камю все больше и больше защищал буржуазные ценности. "Бунтующий человек" (книга Камю) заявил о солидарности с ними. Нейтральная позиция между блоками сделалась в конце концов невозможной; это заставило Сартра сблизиться с СССР. Камю, хотя он не любил Соединенные Штаты, в сущности стал на их сторону.

Это, конечно, рукоделие открывательницы второго пола, разыгранный фрейшиц перстами робких учениц. Ценности, которые тут названы буржуазными, - это просто-напросто старинный гуманизм, защита неотчуждаемых прав человека, которые французские левые интеллектуалы готовы были принести в жертву молоху Истории - всегда и только с большой буквы. В истории прозревался смысл, которого не находили в бытии. А разница подлинная между Сартром и Камю была вот в чем. Камю тоже видел бессмысленность, абсурдность мира, но он был готов ценить мир вне его смысла. Такое мироотношение Томас Манн назвал бы эротическим. Это и есть точка отсчета и момент истины: женолюб и средиземноморец Камю и сексуально сомнительный Сартр. (Автор монументальной его биографии Анни Коэн-Солаль между делом, как нечто само собой разумеющееся, говорит, что в сексуальном отношении Сартр похож на Поля Гильбера - героя его рассказа "Герострат". В объяснения входить не буду, читайте сами, переведено на русский.) Отсюда идут их политические расхождения: в основе Сартрова радикализма - нелюбовь к миру, ни тому, что в мире, мотивированная его, мира, несовершенством, готовность производить над ним экперименты; а у Камю в основе того "идеализма", о котором пишет Симона де Бовуар, - ощущение телесной ценности мира: моря, солнца, алжирского пляжа, который хорош сам по себе, вне арабов и их проблем. То-то Сартр с товарищами помог решить алжирскую проблему. В Камю есть нечто античное; Сартр - в последней глубине - самый настоящий христианин, причем самого тяжелого - протестантского - извода.

Вот что писал Камю в финале своего "Бунтующего человека":

История Первого Интернационала, в рамках которого немецкий социализм беспрестанно боролся с французским, испанским и итальянским анархизмом, это история борьбы между немецкой идеологией и духом Средиземноморья. Немецкая идеология - наследница христианства, расточившего свое средиземноморское наследие. Это завершение двадцативековой борьбы Истории с Природой.

И теперь, среди всеобщих невзгод, возрождается старая потребность: природа снова восстает против истории... Но юность мира вечно цветет на одних и тех же берегах... мы, уроженцы Средиземноморья, продолжаем жить все тем же светом...

Одержимость жатвой и безразличие к истории, -пишет Рене Шар. - вот два конца моего лука". Замечательно сказано! Если историческое время не совпадает со временем жатвы, то история всего лишь мимолетная и жестокая тень, в которой человеку не отыскать своего удела. Кто отдается этой истории, не дает ей ничего и ничего не получает взамен. А отдающийся времени собственной жизни, дому, который он защищает, достоинству живых --отдается земле и вознаграждается жатвой, семенем для пропитания и новых посевов. ...

В этот час, когда каждый из нас должен напрячь свой лук, чтобы показать, на что он способен, чтобы вопреки и благодаря истории отвоевать то, что ему принадлежит, - скудную жатву своих полей, краткий миг земной любви, - в этот час, когда наконец-то рождается подлинный человек, нам нужно расстаться с нашей эпохой и ее ребяческим исступлением. Тетива натянута, лук скрипит. Напряжение все сильней - и прямая жесткая стрела готова устремиться в свободный полет.

Можно ли назвать этот текст устаревшим? В политических его импликациях - пожалуй. На нынешней повестке дня нет уже вопроса о социализме против Соединенных Штатов. Эта игра поистине не стоила свеч. Но устарело ли и самое противостояние тех двух мировидений, которые в контексте Камю названы немецким и средиземноморским? шире - теоретического концептуализирования бытия и жизненного его осуществления и пресуществления? Или и эта оппозиция снята теми же Соединенными Штатами, где последнее слово цивилизации уживается с цветением природных стихий? Где краснокожие и бледнолицые не только сосуществуют в природе, но и слились в культуре?

И все-таки конечная правота Камю не решает вопроса о самом Сартре. Сартр не был простаком, хотя Эренбург в своих мемуарах и намекал на это. Кстати, из мемуаров Симоны де Бовуар явствует неблаговидная роль Эренбурга в общении его с западными писателями; это было ясно всегда, но она сообщает драгоценные подробности: мы с удивлением узнаем, что Эренбургу нравилась его роль комиссара. Самое смешное, что мемуаристка этим и не возмущается. Вообще ее автобиографические книги чудовищны в отношении всякого коммунизма и советизма. Она, например, пишет: "Сталин умер. Маленков тут же освободил врачей и принял меры к уменьшению напряженности в Берлине" - это про вооруженное подавление танками забастовки строительных рабочих в ГДР. Или: "Казнь Имре Надя была плохой новостью - это могло привести к усилению позиции голлистов". Это то, что некто некогда называл либеральным хамством. Но о Сартре не следует судить по благоглупостям его подруги, хотя он и сам наговорил и написал массу глупостей. При этом он написал все-таки кое-что еще. Мне кажется, что конечное объяснение его игра с эпохой находит в книге о Флобере. Игра не получилась, но в этом сочинении Сартр сумел разгадать природу гения. Писал, например, так:

Чтобы избежать ужасного и цепкого предчувствия своей несостоятельности, художник играет роль , прикидывается Демиургом... Литература - это укрытие для недочеловеков, которые не осознают, что они недочеловеки, и мошенничают, чтобы этого не замечать; ты познаешь боль, поскольку ты захотел быть признанным этими реалистически мыслящими ребятами... правоту которых ты, несмотря на твой важный вид, не можешь не признать. (Писатель) - смехотворный демиург несуществующего космоса.

Писателю дано, однако, другое. Сартр формулирует это в вопросе:

Каким образом безумие одно человека может стать безумием коллективным и, того больше, эстетическим доводом целой эпохи?

Сартр доказывает, что безумие - скажем так: персональная идиосинкразия Флобера - совпала с содержанием эпохи Второй Империи: Флобер и был Второй Империей, был тогдашней Францией. Для Флобера это кажется маловатым, но не мне спорить с французом о французах. Я знаю, однако, что в сущности это верно: гений - не автор эпохи, а ее предмет. Таков в России, в коммунизме Андрей Платонов. Поэт написал: "Всю жизнь я быть хотел, как все, Но мир в своей красе Устал от моего нытья И хочет быть, как я". Сартр в этом смысле был не гением, а имитацией гения: мир оказался не таким, как он. Мир не ошибся так, как ошибался Сартр. Он ошибался и ошибается по-другому.

В 1643 году в Новом Свете произошло важное событие - английские колонии Массачусетс, Плимут, Коннектикут и Нью-Хейвен для борьбы против индейцев объединились в "Соединённые колонии Новой Англии" или "Конфедерацию Новой Англии". Это стало первой попыткой объединения английских колоний в Америке - зародышем Соединённых Штатов...

Рис. tomatoz.ru

Когда европейские переселенцы начали осваивать американский континент, по всей Европе католики воевали с протестантами. На то были важные причины (по крайней мере, не менее важные, чем те, из-за которых воюют сейчас).

В Средние века в Европе ещё не сложились нынешние большие нации. Например, Французское королевство населяли бретонцы, овернцы, гасконцы, провансальцы и прочие народы. Однако население Европы жило под присмотром единой (римско-католической) христианской церкви. Только попы и монахи умели читать и писать, только они знали, как правильно молиться Богу и, вообще, как правильно жить. Поэтому все люди платили церкви десятую часть доходов. Большинство привыкло к такой жизни и перемен не хотело.

Между тем были и такие жители больших королевств (в XVI-XVII веках), кто почувствовал себя не просто христианином, а прежде всего человеком своей нации - французом, чехом, немцем, англичанином… Им не нравилось, что какой-то Папа Римский решает за них, как им молиться. Тем более они не желали отдавать Риму свои денежки. Таких людей именовали протестантами (во Франции их звали гугенотами, а в Англии - пуританами).

Некоторые протестанты выступали не только против Папы. Им взбрело в голову, что королей тоже надо приструнить. Они хотели не только по собственному разумению Богу молиться, но и решать, какие платить налоги. Словом, споры шли о том, как жить дальше.

Во Франции войны католиков с протестантами оказались особенно кровавыми, а поскольку гугенотов было меньше, некоторые из них бежали от католических королей в Америку. Короли против их переселения не возражали: кто-то же должен осваивать новые земли, так почему бы не протестанты?

В 1608 году французы основали на реке Сен-Лоран (Святого Лаврентия) поселение Квебек, ставшее центром колонии Новая Франция (в наши дни - одна из провинций Канады).

Опорой папства была Испания, захватившая едва ли не полмира. Поэтому врагов Испании так и подмывало «насолить» католической церкви. В Англии ещё король Генрих VIII, отец королевы ЕлизаветыI, перестал признавать власть Рима. Но и протестанты ему не нравились: излишне были самостоятельными. Короли таких не любят. Поэтому Генрих VIII организовал собственную церковь - англиканскую, а себя назначил её главой. Ему так было удобнее.

Король Джеймс (Яков), сменивший на английском престоле Елизавету I, дружил с Испанией и сильно притеснял пуритан. Им запрещали проводить собрания, заставляли посещать англиканские церкви. Тех, кто не соглашался, называли сепаратистами.

Одну сепаратистскую общину в селении Скруби, в графстве Ноттингем, возглавлял почтмейстер Уильям Брюстер. В 1607 году его выгнали из почтмейстеров и вызвали на допрос в Высокую комиссию (английский аналог инквизиции). Брюстер в Лондон не поехал. Он посадил единоверцев на корабль, и ночью они бежали в Нидерланды - страну, уже освободившуюся из-под власти Рима.

Поселились эмигранты в городе Лейдене. Здесь их никто не преследовал. Но молодёжь постепенно отдалялась от родительской церкви: юноши шли в солдаты, девушки выходили замуж за местных парней. И тогда взоры наставников обратились к Америке. Обязавшись семь лет отрабатывать переезд, лейденские «святые» 6 сентября 1620 года на перегруженном корабле «Мэйфлауэр» покинули английский порт Плимут. Ветеранов из Скруби среди них было только трое - Уильям Брюстер, его жена Мэри и их воспитанник Уильям Бредфорд.

Высадившись на американском берегу, они обнаружили, что находятся на острове. Неподалёку была удобная бухта, в ручьях - хорошая питьевая вода. Путешественники начали строить посёлок, который назвали Новый Плимут. День их высадки - 21 декабря по новому стилю - в США сейчас отмечают как День отцов-пилигримов.

Колонисты установили дружеские отношения с вождём соседнего индейского племени вампаноагов Масасойтом. Это был очень сильный человек, высокий, немногословный, с серьёзным выражением лица. Когда на вампаноагов напало враждебное им племя наррангасетов, колонисты пришли им на помощь. В 1628 году плимутцы выкупили у компании права собственности на колонию и зажили по своему разумению.

ПЕРВЫЕ ИЗ МОГИКАН

Поняв, что Америка не Индия, переселенцы стали называть настоящую Индию Восточной (Ост-Индия), а Америку - Западной (Вест-Индия). Европейские мореплаватели тем не менее надеялись отыскать в американских землях пролив, по которому можно было бы доплыть до настоящей Индии, а там и до Китая и Японии. В 1609 году капитану Гудзону, служившему в голландской Ост-Индской компании, показалось, что он нашёл такой пролив. Но это оказалась всего лишь река, которую позже назвали его именем - Гудзон.

Там, где позже на нескольких полуостровах и островах в устье Гудзона вырос Нью-Йорк, в те времена жили небольшие индейские племена. Все они платили дань мохаукам, входившим в Ирокезскую лигу (о ней рассказывалось в предыдущем номере журнала). Капитан Гудзон угостил индейских вождей неизвестными им крепкими напитками, и они разрешили ему построить торговый склад на острове, называвшемся Манахата (или Манахутан, или Манахэттан, или Манхэттен - толком никто не знает). Вскоре рядом со складом компания заложила укрепление - Форт-Нассау.

У прибрежных индейцев было мало пушнины, и голландцы торговали в основном с могиканами (это слово означает «волки»). Племя могикан состояло из пяти крупных кланов, живших в укреплённых селениях на холмах, в верхнем течении реки Гудзон. Мохауки позавидовали выгодному бизнесу могикан и напали на них. Война совершенно парализовала торговлю. К тому же весной 1617 года река Гудзон вышла из берегов и затопила Форт-Нассау. Голландцам пришлось перебираться на другое место. Но на следующий год они вернулись и помирили могикан с мохауками. Вскоре в устье реки Коннектикут появился Форт-Гуд-Хоп.

Для торговли с Америкой голландские власти учредили Вест-Индскую компанию, к которой перешли права на манхэттенскую колонию. Летом 1624 года тридцать семей голландских переселенцев из Амстердама заложили на месте современного Олбани, подальше от беспокойных мохауков, Форт-Оранж. Так возникла провинция Новые Нидерланды. А в следующем году директор Вест-Индской компании Виллем Верхулст основал на острове Манхэттен посёлок.

ПОКУПКА МАНХЭТТЕНА

Однако голландцы ещё не чувствовали себя уверенно в новых владениях (в отличие от католиков-испанцев, которые считали, что земли в Америке им подарил Папа Римский). Протестанты-голландцы полагали, что американская земля принадлежит её коренным жителям - индейцам. Кто хотел поселиться в Америке, должен был представить голландскому правительству документ, что индейцы на это согласны.

Следуя этому правилу, Питер Минюйт, губернатор Новых Нидер-ландов, в 1626 году заплатил индейцам за территорию острова Манхэттен мешок бус и рыболовных крючков: всё вместе стоило около 60 гульденов. Кто-то посчитал, что в ХХ веке этот подарок стоил бы 24 доллара. И теперь во всех книжках написано, что Минюйт купил Манхэттен за 24 доллара. Но доллар тогда стоил гораздо дороже, чем сейчас; по нынешним ценам это будет долларов пятьсот - семьсот. В любом случае голландцы не прогадали. Сейчас эта земля оценивается в 50 миллиардов долларов. Да и тогда было ясно, что дело выгодное: за один 1626 год Вест-Индская компания наторговала в тех местах на 25 тысяч гульденов.

Голландцы, которые всю жизнь занимались торговлей, считали, что они Манхэттен купили и земля теперь принадлежит им. А индейцы вообще не понимали, как это можно - покупать и продавать землю, на которой живут люди (вот перерезать население или прогнать - это другое дело). Они думали, что Минюйт подарил им всякие ценные вещи просто по дружбе. Другие тамошние обитатели, раританы, таким манером пять раз продавали остров Стейтен-Айленд разным покупателям. Самое же смешное, что Минюйт выкупил Манхэттен не у его обитателей, а у племени канарси, жившего в районе современного Бруклина.

Словом, будь тогда в Америке столько адвокатов, сколько сейчас, Минюйта затаскали бы по судам. Но по тем временам это была вполне честная сделка. В том же 1626 году посёлок на Манхэттене, возникший на месте будущего Нью-Йорка, получил статус города и имя - Новый Амстердам. Появились голландские названия: Стейтен-Айленд («Остров Штатов») назван в честь голландского парламента, или Генеральных штатов, Бруклин и Гарлем - в честь голландских городов, Бронкс - по имени поселенца Йонаса Бронка.

Вест-Индская компания стремилась побыстрее заселить свои американские владения. Каждый, кто привозил в Новые Нидерланды из Европы пятьдесят человек моложе пятидесяти лет, получал звание «патрон» и право занять на выбор землю вдоль реки Гудзон длиной в шестнадцать миль и «так далеко вглубь, как позволяют местные условия». Патроны распоряжались всеми делами колонии, вершили суд, командовали ополченцами, а остальные поселенцы присягали им на верность. Первыми патронами стали акционеры самой компании, в том числе один из её директоров Килаин ван Ринсеелер. Сам он в Америку не поехал, но его сыновья захватили огромную территорию по обоим берегам реки.

НЕСОЕДИНЁННЫЕ ШТАТЫ АМЕРИКИ

В следующие годы на восточном побережье Северной Америки важные события следовали одно за другим.

В 1628-1629 годах на севере Новой Англии появились колонии Мэн (точнее, Мэйн - «Главная») и Нью-Хэмпшир (по названию английского графства Хэмпшир, откуда был родом её основатель, Джон Мейсон). К этому времени мохауки в ходе новой войны оттеснили могикан на западный берег Гудзона.

В 1630 году семнадцать кораблей доставили тысячу пуритан в залив Массачусетс (это название означает «Около большого холма» - рядом собирался на холме совет индейских племён). Так появилась колония Массачусетс с центром в посёлке Бостон. Поселенцы Массачусетса, среди которых было много образованных людей, основали школу. В 1638году умиравший от туберкулёза священник Джон Гарвард завещал ей 700 фунтов стерлингов и четыре тысячи книг - целое состояние по тем временам! Поэтому школу назвали Гарвардским колледжем. (Ныне это одно из самых известных учебных заведений, Гарвардский университет, находящийся в городе Кембридж, штат Массачусетс.)

В марте 1634 года англичане (в основном католики) заложили к северу от реки Потомак поселение Сент-Мэрис, названное в честь Богородицы Девы Марии и королевы Генриетты-Марии. Между Новыми Нидерландами и Вирджинией возникла колония Мэриленд.

В 1636 году у Наррангасетского залива появилось поселение Провиденс («Провидение», то есть «Божественная воля»). Впрочем, эту колонию вскоре стали называть по близлежащему острову Род-Айленд («Остров Родос»).

Питер Минюйт после ухода с поста губернатора Нового Амстердама привёз в Америку группу шведов и 29 марта 1638 года основал в бухте Делавэр форт Кристина. Так между Мэрилендом и Новыми Нидерландами появилась Новая Швеция. А спустя буквально несколько дней, 15 апреля, ещё одна группа английских пуритан основала на западном побережье реки Коннектикут поселение Нью-Хейвен («Новый рай»).

В 1640-1641 годах англичане стали теснить голландцев, устроив две колонии рядом с ними, на востоке Лонг-Айленда. Приезжавшие из Голландии фермеры селились в устье Гудзона - в Бруклине, на Лонг-Айленде, на Стэйтен-Айленде, в купленном у роккавеев Квинсе.

Чтобы индейцы не мешали, приезжие их спаивали, а землю вверх по Гудзону просто захватывали. Недовольство индейцев накапливалось, и война могла вспыхнуть в любой момент. Первым серьёзным столкновением стала так называемая Свиная война. Она началась в 1640 году из-за того, что скот белых людей пасся совершенно свободно, часто забредал на индейские поля и портил их. Когда у одного из фермеров пропало несколько свиней, подозрение пало на живших поблизости индейцев. И началось: поджоги, убийства и всё то, что именуется войной.

Лишь в августе 1645 года голландцы при посредничестве могикан заключили мир с индейцами.

В 1650 году англичане и голландцы поделили Лонг-Айленд пополам: восточная часть отошла к Новой Англии, западная - к Новым Нидерландам. Голландская часть Лонг-Айленда из-за войны совсем обезлюдела: одни индейцы бежали к англичанам, другие ушли на Стэйтен-Айленд и в Нью-Джерси. На опустевших землях стали селиться голландцы. В следующее десятилетие белое население Новых Нидерландов увеличилось с двух до десяти тысяч человек.

Несколькими годами раньше произошло очень важное событие. Английские колонии Массачусетс, Плимут, Коннектикут и Нью-Хейвен для борьбы против индейцев объединились в «Конфедерацию Новой Англии». Это стало первой попыткой объединения английских колоний в Америке. Или - зародышем Соединённых Штатов.

А. Алексеев , историк

Раздел "Авторы" является площадкой свободной журналистики и не модерируется редакцией. Пользователи самостоятельно загружают свои материалы на сайт. Мнение автора материала может не совпадать с позицией редакции. Редакция не отвечает за достоверность изложенных автором фактов.

Распространение материалов разрешено только со ссылкой на источник.

А. АЛЕКСЕЕВ, историк.

Многие поколения мальчишек играли, а может, и сейчас ещё играют в индейцев. И ладно бы только американские мальчишки! Боевые кличи ирокезов и могикан раздавались по всей Европе и России. Откуда такая популярность, если индейцев здесь в глаза не видели? Ну, во-первых, дальних любить проще, чем ближних. Во-вторых, ни в Европе, ни в России индейцы ни с кого не снимали скальпы - только в Америке, по месту жительства. Этого уже достаточно, чтобы хорошо к ним относиться. Однако давайте познакомимся с ними поближе.

Наука и жизнь // Иллюстрации

Карта мира М. Вальдземюллера, где показаны открытые к 1513 году территории Америки.

12 октября 1492 года. Христофор Колумб объявляет остров Сан-Сальвадос (Багамские острова) владением Испании (из книги «Великие путешествия»).

Гуроны - представители одного из многочисленных и когда-то могущественных племён индейцев Северной Америки. Сидящий справа индеец явно горд, облачившись в европейский мундир и треуголку.

Индеец племени могикан, выходцев из долины реки Гудзон.

ТОНИ, УЧИТЕЛЬНИЦА И ВОЛШЕБНАЯ ДВЕРЬ

Широкую известность индейцам создал американский писатель Фенимор Купер. В его романах, начвших выходить в 20-е годы XIX века, почти все индейцы (кроме гуронов, воевавших на стороне французов) - храбрые, честные и глубоко порядочные люди, а если с кого они и содрали кожу, то только по уважительным причинам.

Полвека назад другой американский писатель, Говард Фаст, написал повесть про одиннадцатилетнего нью-йоркского школьника Тони Мак-Тэвиш Леви. У него одна бабушка (отцова мать) была итальянка, в честь её отца, Антонио, и назвали мальчика. (Вообще-то, бабушкин отец был наполовину француз и наполовину немец, но он так прижился среди итальянцев, что и сам стал вроде как итальянцем.) Бабушка Тони в молодости приехала в Нью-Йорк и вышла замуж за местного парня, в котором смешались русская, еврейская, польская и литовская кровь; отец Тони - их сын. У матери же Тони один дед был шотландец, другой - швед, а бабушки - индианка и гаитянка. Немного запутанно, согласитесь. Даже у американцев такая мешанина кровей встречается нечасто. Может быть, поэтому Тони получился большим выдумщиком и часто мечтал о том о сём, особенно в школе на уроках, за что получал по полной программе от строгой учительницы мисс Клэтт.

Как-то раз весной он размечтался, сидя за партой и глядя в окно, когда мисс Клэтт рассказывала историю Нью-Йорка. Она говорила о том, как в сентябре 1609 года капитан Гудзон на голландском корабле «Полумесяц» вошёл в здешний залив, как голландцы основали на острове Манхэттен посёлок, а их губернатор Питер Стюйвесант выстроил от реки до реки (между ними и расположился Манхэттен) стену для защиты от индейцев. Этой стены давно нет, на её месте проходит Стенная улица (Уолл-стрит).

Но тут вдруг Тони очнулся и начал возражать мисс Клэтт.

Незачем было строить эту стену, - заявил он. - Старик Деревянная Нога, то есть Стюйвесант, построил её, потому что поселенцы были им недовольны. А индейцы никогда никого не трогали, пока ван Дейк не застрелил бедную Драмаку из-за персика. Он был плохой человек, и, если бы поселенцы его выдали индейцам, как предлагал отец Питера, всё бы обошлось и стена бы не понадобилась.

Возражая мисс Клэтт, Тони сделал большую ошибку. То есть про индейцев и Стюйвесанта он был отчасти прав, но ему надо было понимать, что споры с учителем добром не кончаются. И, вообще, учителя не больно любят учеников, которые знают больше их. Вот и мисс Клэтт сначала замерла, разинув рот (или, наоборот, плотно сжав губы, - Говард Фаст про это не сообщает), а потом закричала:

Всё, Тони, хватит!

А вечером отправилась к его родителям.

Если бы она выслушала Тони, то, может, поняла бы, что погорячилась. Познания Тони объяснялись очень просто: он нашёл в заборе волшебную дверь. Через неё он часто проникал в тот самый голландский посёлок, который находился на месте Нью-Йорка в 1654 году. У него там был друг Питер ван Добен, и они бегали играть к индейцам из племени весквейстиков, жившим неподалёку. Понятно, что Тони намного лучше мисс Клэтт знал, как всё было на самом деле.

НОВОСЁЛЫ И СТАРОЖИЛЫ

А было так. Когда европейцы доплыли до Америки, они сначала приняли её за Индию и жителей называли «индийцами» (это только в русском языке «индийцы» и «индейцы» пишутся по-разному).

А нашли Америку испанцы. Христофор Колумб, правда, был итальянец, но служил Испании. Испанские мореплаватели захватили самые богатые американские земли, оставив на долю всех прочих североамериканские леса, прерии и тундру.

В Европе перебраться за океан хотели многие: бедняки, мечтавшие начать новую жизнь на свободной земле, протестанты, которых преследовали за их веру, преступники, должники (за неуплату долгов тогда сажали в тюрьму). Те, у кого не было средств на переезд, заключали договор с каким-нибудь богатым человеком или с компанией, обязуясь семь лет отрабатывать одолженные деньги. Кредитор имел право их подгонять и даже бить. Зато через семь лет они становились совершенно свободными, если, конечно, доживали.

В июле 1584 года на берегу нынешнего штата Северная Каролина высадились англичане. «Открытую» землю они поспешили объявить владением своей королевы Елизаветы I и назвали Вирджинией. Английским поселенцам в Вирджинии долго не удавалось прокормить себя, и они мёрли как мухи - от болезней и от рук индейцев. Эти индейцы ещё не изобрели колёса и, в отличие от киношных краснокожих, не умели скакать верхом (лошадей в Америку привезли европейцы). Но воевать они умели.

На восточном побережье Северной Америки большинство индейцев говорили на схожих языках - алгонкинских. Каждое большое племя делилось на несколько малых, малое племя - на кланы, клан - на отдельные деревни. Но существовало здесь и крупное объединение - Ирокезская лига, которую создал Гайавата, знаменитый вождь онондагов. Кроме самих онондагов в лигу входили мохауки, кайюги, сенеки и онеиды, поэтому её ещё называли Союзом пяти племён. Спустя сто лет к ним присоединились тускароры, и лигу стали называть Союзом шести племён.

Из других крупных племён ближе всех к первым посёлкам европейцев жили саскуэханны, могикане, гуроны и делавэры. Впрочем, «делавэры» - слово не индейское. Англичане в Вирджинии назвали залив и реку именем своего губернатора лорда де ла Вэра, а потом и местных жителей стали называть так же. Сами делавэры называли себя лени ленапе («настоящие люди»). Говорили они на трёх алгонкинских языках - манси, унами и уналактиго.

В 1607 году на севере Вирджинии, у залива Чесапик, на полуострове, соединённом с материком тонким перешейком, англичане построили посёлок. Нарекли его Джеймстаун в честь своего нового короля Джеймса (Якова), сменившего умершую Елизавету. Климат в той местности очень напоминал английский, поэтому её и стали звать Новой Англией (и до сих пор так зовут).

Индейцы были не против снабжать колонистов продовольствием в обмен на их удивительные товары. Но в ценах стороны иногда не сходились, и тогда возникали разборки. Однажды несколько обитателей Джеймстауна попали в засаду. Их командира Джона Смита индейцы взяли в плен и доставили в резиденцию Паухэтана - великого вождя, которому подчинялись сто двадцать восемь селений.

Сначала со Смитом обращались неплохо, но потом решили казнить. Голова его уже лежала на каменной плахе в ожидании удара каменного топора, но тут двенадцатилетняя Покахонтас, любимая дочь Паухэтана, бросилась к несчастному чужеземцу, закрыла своим телом и умолила отца пощадить его. По крайней мере, так описал события сам Смит. После этого по приказу из Лондона Паухэтана короновали в качестве вассала английского короля. Неизвестно, понял ли вождь смысл торжественной церемонии, устроенной англичанами. Во всяком случае, он убедился, что пришельцы его уважают, и за это подарил английскому капитану мокасины и звериную шкуру со своего плеча.

Несмотря на завязавшуюся дружбу с Паухэтаном, жители Джеймстауна были так изнурены болезнями, внутренними распрями и стычками с индейцами, а главное голодом, что среди них бывали случаи людоедства. Но колония, возведённая буквально на костях, всё же не погибла. В 1611году поселенцам раздали участки земли; они начали выращивать табак и поставлять его в Англию. Принцесса Покахонтас вышла замуж за англичанина (не за Смита) и в 1616 году приехала в Англию. О ней писали газеты, художники рисовали её портреты, она даже была представлена ко двору. Но английский климат всё-таки отличался от североамериканского: принцесса заболела и вскоре умерла в возрасте двадцати двух лет.

В 1619 году в Вирджинию завезли первую партию чернокожих рабов из Африки, а спустя ещё три года между колонистами и индейцами началась первая полномасштабная война, растянувшаяся на целых двенадцать лет.

(Продолжение следует.)

Столкновение с «передовой цивилизацией» Европы обернулось для североамериканских индейцев катастрофой. Преодолевать ее последствия они начали только в XX веке
П отрепанная штормами флотилия голландской Ост-Индской компании бросила якорь 4 сентября 1609 года — после трех месяцев плавания. Капитан — англичанин Генри Хадсон (Гудзон) — велел определить координаты и готовить шлюпки. 40 градусов северной широты и 73 градуса к западу от Гринвича. В нескольких сотнях метров по правому борту лесистый остров поднимался над морской гладью.
Высадку, однако, пришлось отложить. В полдень корабли голландцев были окружены десятками легких лодок, выдолбленных из стволов деревьев. «В руках у людей были луки и стрелы с наконечниками из заточенных камней. Они выглядели вполне дружелюбно, но одновременно выказали склонность к воровству» (из записок Гудзона). Шестого сентября перед рассветом пятеро моряков тайно пересекли пролив между кораблями и устьем реки, впоследствии названной Гудзоном. Но алгонкины-часовые подняли шум, «наших молниеносно атаковали, и одному из них, Джону Колману, всадили в горло стрелу» (из бортового журнала). Так закончился первый визит белых людей на Манхэттен.
Позже этот сценарий знакомства тысячи раз повторился на просторах Северной Америки. Сначала «соблюдали дистанцию». Старались разгадать намерения друг друга. Потом сходились, демонстрируя дружелюбие. А при малейшем движении, в котором можно было усмотреть угрозу, коварно убивали новых друзей. Но у европейцев были волшебные палки, разящие на расстоянии…
Кочевники с Великих равнин и граждане Натчезского государства на Миссисипи, собиратели дикого риса у Великих озер и пуэбло, одурманивающие себя соком кактуса, — все они были обречены. Хотя, по разным данным, к началу XVII века от арктических островов до границ вице-королевства Новая Испания жили от 5 до 12 миллионов индейцев.
Южнее этих границ уже больше ста лет кипела бурная колониальная жизнь. От Буэнос-Айреса до Рио-Гранде не смолкал стук заступов на рудниках. Золото рекой текло через океан. Тонны его оседали на морском дне, тонны попадали а руки французских и английсюп пиратов. Азарт к дальнейшим завоеваниям у испанского короля убавился. Зачем искать новые земли, если богатства уже известных неисчерпаемы?.. Но людям молодым и горячим слава Кортеса не давала спать спокойно. Поверив рассказам индейцев о «семи городах Сиболь: из золота и драгоценных камней, испанцы организовали несколько экспедиций на север.
Миф о Сиболе рассеялся как дым. Франсиско де Коронадс: 1540 году прочесал пустыни от Аризоны и Нью-Мексико, где обнаружил развитую, но отнюдь не богатую золотом цивилизацию пуэбло. Впрочем, Коронадо все же вошел в историю. Благодаря ему племена юго-западных прерий избежали истребления, которому подверглись, скажем, муиски в Колумбии. Конкистадор велел составить декларацию о поголовном переходе индейцев в католичество. Затем вызвал к себе старейшин пуэбло и заставил каждого начертить на акте крест. Вожди нарисовали две линии, не понимая толком, зачем. Но это спасло их народы. В дальнейшем к «истинным христианам» пуэбло бледнолицые относились почеловечески. Хопи, дзуни и другие народы Аризоны по сей день сочиняют песни в честь «справедливого вождя» дона Франсиско.
Ритм колонизации тем временем учащался. В 1607 году британцы основали на востоке материка Джеймстаун. В 1608
году на северо-востоке французы заложили Квебек. Границы Новой Испании «поползли» на север — центром этих владений стал Санта-Фе (1610). Захватывая и обустраивая свои заокеанские колонии, Франция, Испания и Англия преследовали разные цели.
В Новой Франции в первую очередь были заинтересованы нормандские и бретонские купцы. Их специализацией была торговля мехами. В погоне за пушниной французы раньше всех пересекли Америку — от устья реки Святого Лаврентия, через Великие озера и вниз по Миссисипи, где вскоре основали город Новый Орлеан. В отличие от французов испанцы, обосновываясь в Северной Америке, создавали колониальную инфраструктуру, развивали сельское хозяйство и скотоводство, рыли каналы, открывали рудники. Индейцы в этой системе обрабатывали землю, прислуживали иноземным хозяевам, пасли скот, выполняли тяжелую работу.
Справедливость требует признать, что обращение с аборигенами в испанских владениях было гораздо мягче, чем в британских и французских. Отцы-иезуиты не только насильно крестили туземные семьи, но и обучали детей грамоте, ремеслам, не давали умереть с голоду, открывая амбары в неурожайные годы. А офицеры и солдаты испанской короны «голосовали сердцем» — сплошь и рядом женились на индианках. Отсюда такое обилие метисов на юго-западе США (в Новой Англии смешанных браков практически не случалось).
Выиграли схватку, однако, британцы. Можно сказать — они задавили соперников числом. Борьба династии Стюартов с пуританизмом «выдавила» с Альбиона в Новый Свет множество англичан. Французам, лишенным стимула к массовой эмиграции, не удалось удержать свои позиции на столь обширных территориях. Парижский договор 1763 года, подорвал их колониальную империю: Канада и вся восточная часть Североамериканского континента, вместе с индейскими племенами перешла в руки англичан. Существует множество противоречивых рассказов об отношениях краснокожих с «красными мундирами». С одной стороны, все с малых лет знают Кожаного Чулка — друга индейцев и Последнего из могикан — друга англичан. А американским детям рассказывают идиллические истории о любви Джона Смита и индейской «принцессы» Покахонтас, и о том, как
появился в календаре День благодарения (власти Вирджинии вернули индейцам украденный урожай). С другой стороны — в архивах хранятся приказы военного командования сжигать целые селения за убийство одного англичанина. Заскучавшие британские офицеры развлекались, устраивая облавы на «дикарей». Всякое случалось.
Но в отличие от испанцев англичанам в принципе не были нужны сами индейцы — только их земля. Мир управляется теперь с территорий, некогда принадлежавших гуронам, алгонкинам, ирокезам. Но самих индейцев здесь давно нет. Остатки измученных эпидемиями племен востока США в 1830 году были высланы за Миссисипи. А вскоре в словаре самой демократической страны мира появился новый термин — индейская резервация.
Почти на столетие мир как бы забыл о коренных американцах. С «героических» времен покорения Запада жизнь на индейских территориях никого не интересовала. Только в 1920-х годах, когда «дикари» наконец официально получили статус граждан США, мир с удивлением вспомнил: оказывается, индейцы существуют на самом деле, а не только в приключенческих романах.
Мари-Элен Фрэссе
Демократы были и есть самыми опасными врагами человечества ибо жажда наживы превратила их в нелюдей и моральных уродов. Одна война в Ираке из-за нефти чего стоит на их руках тысячи смертей. Но это все лирика, а мы тут просто весело путешествует и по истории в том числе.